Навар выходил густым, но при этом такой родниковой прозрачности, что на дне зедерцой кастрюли можно было отчетливо разглядеть каждый кружочек моркови. Кружки при этом лежали плотно, как пятаки в святом колодце. К ухе подавалась крупная отварная рыба, чаще всего лещ, размером с хороший противень.
Дед всегда начинал есть первым, ласково приговаривая: «Кушайте, ребятки, на здоровье. Кто рыбой кормится, тот умственный будет человек!» Он больше всего любил юшку, но и рыбкой не брезговал: мягкая, нежная, она как раз была по его зубам.
Дед Гриша оказался убежденным сторонником рыбного стола и мяса не ел совсем. Свое многолетнее пристрастие он подкреплял почерпнутыми из популярных телепрограмм сведениями о холестерине, жирных кислотах и фосфоре. Значение фосфора дед выделял особо. Обсасывая очередную рыбью косточку, он, бывало, начинал целую хвалебную оду фосфору, при этом с такой нежностью говорил о нем, словно это был не какой-то там химический элемент, а брат родной, которому дед обязан по гроб жизни. «В фосфоре-то нашем дорогом,— торжественно вещал дед Гриша,— вся наша сила, ребятки. Будешь каждодневно его потреблять, станешь живучим, как рыба-линь. А это такая крепкая тварь, что если отрежешь ей голову и пустишь в таз — полдня будет плавать. Зимой возьми: в лед линь вмерзнет, уж, думаешь, конец ему, отплавался, ан нет — пригреет солнышко, и пошел он хвостом бить. Живуч, ребятки, одно слово...»
Вообще-то, лет семьдесят общаясь с рыбами, дед Гриша превратился в молчальника. Заставить открыть рот его могут лишь две темы — дела рыбацкие да судьба Белого озера. С каждым годом оно мелеет и оскудевает, чем сильно тревожит деда, наводя на невеселые раздумья.
Однажды, когда мы весной вновь постучались в знакомую калитку, нам никто не ответил, и только после третьего захода нехотя подала голос из конуры обленившаяся за зиму Найда. Потом откликнулся и хозяин. Открыли калитку и нашли деда прилаживающим деревянный флюгер на самом гребне двускатной крыши. Через полчаса, когда по приставной лесенке дед Гриша тяжело спустился к нам, раскрашенный петух уже весело смотрел куда-то на север.
Мы вошли в дом, сняли рюкзаки, сели на лавку к, как водится, вежливо поинтересовались здоровьем хозяина, а заодно и тем, к чему вдруг понадобился флюгер. Дед долго не отвечал, вдумчиво нюхая любимый мятный табачок, потом махнул рукой на стоявший рядом телевизор: «Все, ребятки, вышел он у меня из доверия, поэтому и петуха поставил...»
Выходило, что с этого дня дед Гриша решил сам наблюдать за погодой с целью ее предсказания, не полагаясь больше на гидрометеобюро. Из чулана он принес клеенчатую тетрадь, которая оказалась рукописным календарем, куда дед в свое время заносил наблюдения над природой и всякие приметы. Рядом с малоразборчивыми записями химическим карандашом были наклеены пожелтевшие вырезки из газет, сделаны рисунки. Среди лохматых страниц попадались то засушенный лист папоротника, то похожая на хлопок пушица, то журавлиное перо...
Это были самые настоящие фенологические святцы. В них следовало справляться о начале ледостава, лова рыбы, приметах, предвещавших богатый урожай или засуху. Календарь давал ответы на многие вопросы, которые ставила сама природа, редко сообразуясь с желаниями и надеждами мещеряка.
Мы долго листали пахнущую сухими травами тетрадь: вставало и садилось солнце, зиму одолевала весна, на смену землянике приходили грибы. Кое-что из этого удивительного круговорота я запомнил, хотя разве могла моя память вместить все то, что подметил и выведал у природы за целую жизнь старый рыбак!
Первые записи в календаре были сделаны дедом в марте-снеготае, когда в мещерских лесах начинают осыпаться семена сосновых шишек, а по речным откосам серебрятся вербы.
В марте наступал новый сельскохозяйственный год. Был и точно обозначенный день, от которого шел отсчет весенним приготовлениям,— Евдокия-плющиха. Недаром 14 марта в календаре было обведено красным карандашом. Где-то на черноземах говаривали так: «Пришли Евдокеи — мужику затеи: соху точить, борону чинить». В Мещере, где мужики сплошь и рядом занимались отхожим промыслом, все эти «затеи» ложились в основном на женские плечи. Так что к Евдокии старались отделаться от других хлопот, отбелить холсты, сотканные за долгую зиму. Суровое полотно стелили на снег. От промораживания и снеговой влаги оно умягчалось, становилось носким, белее цветом.
«На Евдокию снег — быть урожаю. Теплый ветер — мокрое лето. Ветер с севера — ожидай холодное лето»,— записал наблюдательный дед.